Суббота, Ноябрь 27th, 2010 | Автор:

ВЫПУСК КАВКАЗСКИЙ ВЕСТНИК № 6 ЗА 1900 ГОД
ИЗ НЕДАВНЕГО ПРОШЛОГО НА КАВКАЗЕ .

рассказы-воспоминания о чеченском восстании в 1877 г.
рассказ второй.
Дни смятения в Аухе и Салатавии.
(Окончание).
VII.
Первым явился ко мне 27-го апреля старшина одного из аулов, лежащих по Ярых-су. Это был старик лет 75-ти, высокого роста, сухопарый с небольшою, бритою, конечно, головою. На лице старика — маленьком, дряблом, с острым длинным носом, беззубым ртом и полу прищуренными подслеповатыми глазами — лежала печать, большой, дряхлости. Выражение лица было простодушно доброе и немного жалкое. Старик или улыбался улыбкою невинного младенца, или вздыхал, учащенно мигая глазами.
За этим патриархом, главою многочисленной фамилии и офицером милиции, давно и бесповоротно установилась репутация отчаянного храбреца, созданная ему, главным образом, следующим фактом. Еще во времена Шамиля, но когда ауховцы были уже, по тогдашней терминологии, «мирными», а ичкеринцы принадлежали к «немирным», случилось, что партия последних, человек 16, ночью, подобралась к ауховскому табуну, с целью угнать его в свои пределы. Успевший тайком убежать от злоумышленников, табунщик прибежал в аул и произвел в нем тревогу. Жители вскочили на коней и помчались к табуну, под предводительством своего старшины, нашего теперешнего патриарха, бывшего тогда в поре расцвета своих физических сил. Подскакав к ичкеринцам, явившимся на воровство, как на грех, пешими, старшина обнажил шашку и начал разгуливать ею по их головам. Ичкеринцы этого не ожидали, потому что, по горским обычаям, в подобных случаях дело должно начинаться бесплодною перестрелкою, комментируемою забористою бранью с обеих сторон. Озадаченные и перепуганные, они бросились бежать, куда кто мог. Старшина погнался за ними и собственноручно изрубил троих из них. По его примеру, другие ауховцы разделались таким же образом еще с несколькими недругами. Остальные члены воровской шайки успели избегнуть своей участи, благодаря только ночной темноте и волнистой местности. Подвиг старшины был действительно из выдающихся (в виду, главным образом обычая кровомщения) и с тех пор в отчаянной отваге нашего начальника аула никто не сомневался.
Во время описываемых событий старшина-патриарх представлял, однако, одно печальное воспоминание минувшего, и любимейшим его занятием было сиденье в мечети и ленивое повторение мусульманских молитв.
Он едва ли давал себе ясный отчет в том, что происходило вокруг него. Во всяком случае, в его желании оставаться при существующем порядке вещей не могло быть никакого сомнения, так как этот порядок гарантировал ему определенное жалованье и спокойное полусонное прозябание.
Войдя в мой кабинет, старик молодцовато сотрясся корпусом, причем бывшие на нём воинские доспехи «взгремели» (как говорится, кажется; где-то в «Илиаде» перев. Гнедича) и, по моему приглашению, сел.
— Помощник, а, помощник! (так называли меня по моей должности помощника окружного начальника), — окликнул он меня искусственно бодрым голосом. — Знаешь… народ наш — дурак… ей Богу…
— И большой дурак! — поддержал я старика.
— Дурак, дурак… — повторил он несколько тише и замолчал. Через, миг старик снова встрепенулся.
— Альбика-Аджи имам нет… шайтан есть… Альбика-Аджи — бер (мальчик)… Имам — большой человек!..
И снова молчание и пожевывание чего-то беззубым ртом.
Вошли еще двое старшин.
Первый из них (по имени Адильгирей.) — лет, сорока семи-восьми, высокого роста, худощавый, с крупными, чертами удлиненного лица желто-лимонного цвета — производил впечатление человека серьезного, даже сурового. Серые глаза его глядели пытливо; манеры отличались стремительностью, резкостью угловатостью.
Этот старшина известен был мне за человека правдивого и, вместе с тем, задорного, страстного вообще. Ему нельзя было отказать в некоторой широте и в особенности, глубине взглядов на вещи, тем не менее мышление его отличалось какою-то прямолинейностью, а в отстаивании раз усвоенных взглядов он проявлял упрямство фанатика. Говорил он хоть порывисто, но вместе с тем так настойчиво, что его нельзя было выслушать до конца.
Тон его речи всегда был немного приподнятый, подобный тону, речей чеченских религиозных проповедников. Он едва ли умел разговорить, т. е. спокойно и просто обмениваться мыслями с собеседником; рассуждать, критиковать, немного поучать — вот область, в которой он был дома и в которую так его и тянуло. И, попав на своего конька, он даже выходил, из границ сдержанности, свойственной всем более крупным личностям из чеченцев. Однажды я при нем объявил приказание жителям его аула, бывшим на сходке. Он сначала осторожно стал переспрашивать меня относительно разных подробностей, а потом впал в полемический задор и тут же, при всем сходе, пустился доказывать мне нецелесообразность сделанного мною распоряжения… Короче сказать, это была натура резонера и, пожалуй, трибуна, натура мощная духом, но мало пригодная для обыкновенного практического дела.
В старшины Адильгирей попал еще до моего прибытия в Аух. Познакомившись с ним, я, как человек уважал его, но как старшину, ставил его невысоко. Для данной минуты он казался, впрочем, более пригодным, чем всякий другой, потому что обладал способностью говорить убедительно. В верности его нам тоже нельзя было сомневаться, хотя она отличалась большим своеобразием. Признавая нашу правомерность в чисто-политическом отношении, резонер считал нас своевольниками в деле административного управления народом. Где-то там, в тайниках его души, ютилась целая система управления на основе исконных народных обычаев, с особым почтением к народному миросозерцанию и с преобладающею ролью представителей общественного мнения — аульных стариков.
Другой из вошедших старшин был тот самый, о котором уже упомянуто раньше. Среднего роста, пропорционального сложения, с довольно благообразным лицом, не отличавшимся, впрочем, большою выразительностью, он обладал еще плавными и мягкими, как будто, осторожными манерами. Говорил он не громко ровно, причём, если хотел, мог довольно свободно излагать свои мысли по-русски, не затрудняясь в подыскивании выражений. Что составляло его особенность — это явное уклонение с его стороны смотреть в глаза собеседнику, когда он находился даже в обыкновенном настроении, а тем более в минуты душевного возбуждения. В ту пору, о которой рассказывается здесь, он, разговаривая со мною, прямо-таки старался утаивать от меня свой взгляд: то он рассеянно смотрел в пространство или вниз, то, как из засады, мгновенно пронизывал меня горячим и злым взглядом и, вслед затем видимо, овладев собою останавливал на мне взгляд тусклый и бессмысленный. В последнем случае можно было прочитать в его взгляде только одно: у человека есть что-то на душе, но что именно — Аллах ведает. Как я понимал этого старшину, он сильно опасался временного успеха мятежников на ауховской территории. Чтобы в этот момент ничего не потерять из своего положения и влияния, в качестве одного из главарей народа, а вместе с тем, по миновании момента, не потерять и наших милостей, он затеял игру в политиканство, игру, которая, прежде всего, расстроила его самого, а потом, расстраивала и тех, кто приходил с ним в соприкосновение… Несомненно, что в стане возмутившихся в то время было множество таких политиканов, из которых одни кое-как отвертелись, но другие сошли за настоящих врагов порядка и жестоко пострадали…
— Здравствуйте, господа? — поздоровался я с вошедшими. — Ну, что у вас нового? Как народ наш ведет себя?
— Как он ведет себя?.. плохо, вот что… — отрезал старшина-резонер, взглянув на меня почти сердито; — Что же может быть хорошего, когда все у нас расшаталось?.. Люди даже работать перестали… Шляются по аулу и всякие глупости разносят…
— Действительно, плохо, — подтвердил я. — Ну, а вы то что же делаете, ты, старшина, и другие ваши почетные старики? Понимаете же вы, что это до добра не доведет? Или ждете, пока войско к вам придет для водворения порядка?
— Давно бы придти войску следовало, — подхватил резонер, — да не к нам, — мы не заслужили еще, — а туда, к ичкеринцам, где огонь развели. Вот это бы хорошо было. Ты спрашиваешь, — продолжал он, — понимаем ли мы, что нам придется отвечать за ичкеринцев?.. Как же не понимать? очень хорошо понимаем… Но когда начальство ничего не делает, то мы то что можем сделать? Нам самим теперь цена один шаур . На почетных людей теперь никто не смотрит, теперь, почетными стали сумасшедшие разные, которые народу хорошие сказки, рассказывают… Знаешь, попробовал я вот с народом говорить… В другое время меня слушали, а теперь, знаешь, что мне сказали? «Ты, сказали, холоп русских, как же тебе говорить не за них, а против них?»
— Значит, по-твоему, начальство виновато в том, что ичкеринцы бунтуют и что ауховцы готовы присоединиться к ним?
— Не виноваты вы в том, что ичкеринцы начали бунтовать… Я не дурак, — быстро отпарировал резонер, — я говорю: зачем допустили Алибека-Аджи забрать такую силу… взбунтовать всю Ичкерию… У нас, ведь, ты знаешь, в начале ничего не было и сидели бы мы спокойно, если бы тех остановили. А то что же: ичкеринцы знать никого не хотят и им ничего… А, ведь, они в двух шагах от нас живут… Да и народ мы с ними один и тот же…
— А слышали вы помощник, — заговорил старшина-политикан, явно желая остановить излияния резонера и смотря на меня затуманенным взглядом, — слышали, что распускают алмаковцы? Будто бы недалеко от их аула на одну гору упала с неба богатырская шашка? Еще они рассказывают, что некоторые жители аула видели в лесу такого змея, о каких только в сказках рассказывают. Заметив людей, змей поднялся до половины и начал шипеть. Люди страшно перепугались… Потом змей скрылся в лесу…
— Про змея и здесь уже болтают, — вскользь заметил Адильгирей.
VIII.
В это время показались в дверях моей комнаты старшины остальных двух ауховских аулов, а вместе с ними и знаменитый ауховский старик, которого я назову хоть Хаджибатыром.
Хаджибатыр не занимал должности старшины, но и мы, и народ признавали за ним преобладающее влияние на ход общественных дел в ауховских обществах… В данное время ему казалось на вид лет 55—56. Наружность его была такова: на низеньком, толстеньком, почти круглом туловище сидела большая, круглая голова с очень короткой шеей; лицо было тоже круглое, с широким носом, приятно очерченным ртом и небольшими, живыми и острыми глазами; борода и баки, хоть не совсем еще седые, сильно, однако, серебрились. Старик, оригинальничая, не прибегал к маскированию седины хинною краскою, как делает обыкновенно большинство чеченцев. Ходил Хаджибатыр мягко, не слышно, по-старчески, подаваясь немного корпусом вперед, говорил не громко, глядел и улыбался тепло, ласково и, вместе с тем, ехидно. Смеялся он жидко и дробно.
Во времена Шамиля Хаджибатыр был ауховским маазумом. После он служил и старшиною, и депутатом от Ауха в хасав-юртовском горском суде. Репутация тонкого и хитрого человека установилась за ним прочно. Русские, имевшие с ним дело, называли его лисьим хвостом; сами ауховцы в шутку давали ему прозвище шайтана. Народ не столько любил и уважал его, сколько побаивался, как крупной силы.
Пришедший с ним акташ-ауховский старшина, ауховец лет 40, смугловатый, с черной бородой и темными глазами, резко отличался от своего товарища. Взгляд у старшины был бойкий и беззаботный, речь — смелая и уверенная. В разговоре он никогда не задумывался над ответом на любой вопрос. Что ему было за дело до того, что ответы его, чаще всего, оказывались или вздором, или ложью. От вздора и лжи можно было как-нибудь отбояриться такими же вздором и ложью. И все ему было доступно, все он мог сделать, раз начальству это было угодно. Дня три в неделю он непременно проводил в Хасав-Юрте, где у него была масса дел и делишек с разными местными слобожанами, и у мирового судьи, у нотариуса, в полку. Возвращался он из слободы домой большею частью под хмельком, и, в виде свежих новостей, угощал народ разною ерундою, взбредавшею ему в пьяную голову, нисколько не думая о последствиях своей болтовни.
Хаджибатыр держался относительно этого старшины как нянька, и к начальству почти никогда не пускал его одного. Как и на этот раз, он приходил одновременно с ним и либо останавливал его, когда тот чересчур завирался, или придавал его словам другую окраску.
Акташ-ауховцы любили, своего старшину, нисколько не стесняясь, однако, подсмеиваться над ним.
Что на бунт ичкеринцев он смотрел правильно, т. е. видел в нем вздорное предприятие своевольных неразумных людей, в этом не было сомнения. Несомненно, было и то, что увлечение бунтом со стороны односельцев своих — акташ-ауховцев — он находил очень смешным. Тем не менее, остановить это увлечение или хотя бы ослабить его не мог; вследствие безалаберности и неустойчивости своего характера.
В сущности, он совершенно не годился для данной минуты, и его следовало сменить. Но, во-первых, именно важность минуты заставляла избегать перетасовок, а, во-вторых, под рукой не было акташ-ауховца, заслуживавшего большего доверия…
Последний из явившихся старшин был человек, что называется, ни рыба, ни мясо. Небольшого роста, румянолицый, с красивою, окладистою, рыжею бородою, он глядел перед собою взглядом равнодушного недоумения. «То, что есть — соль, а почему оно так, а не иначе — я, право, не знаю», — вот что светилось в его взгляде. Речь его отличалась медленностью и монотонностью; подобно заикам он произносил слова немного нараспев.
В отличие от других старшин назову его Джаватханом.
— У вас, наверное, тоже болтают на счет шашки и змея, — спросил я вновь вошедших старшин после того, как поздоровался с ними.
Болтают, г. помощник, что же поделаешь? — промямлил Джаватхан.
— А у тебя? — обратился я к акташ-ауховскому старшине.
— Как же!.. тоже начали было, — громко заявил он, шумно оправляя на себе оружие (замечу, кстати, что все старшины были в красивых черных черкесках, украшенных ценным оружием, и в таких же папахах. Один Хаджибатыр, по обыкновению, явился в старенькой коричневой черкеске с двумя-тремя заплатами на рукавах, в старенькой папашке и при оружии в черных ножнах. Хитрец все еще продолжал разыгрывать щеголя-джигита минувших времен), — да я сказал народу: «Дураки вы все! Никакого змея нет и не было… Вот и все».
Ясно было, что хвастун тут же, сейчас вот, придумал свой, разговор с народом, чтобы показать, как просто и легко у него разрешаются всякого рода вопросы.
Хаджибатыр сносил в сторону старшины свои рысьи глаза и ухмыльнулся в бороду.
— Разве дураки наши это только врут? — горячо продолжал старшина-хвастун: — говорят они, что у русских вовсе нет войск на Кавказе, а в солдатские мундиры нарядили баб… Говорят, что скоро, вот, сын Шамиля, Кази-Магома, придет в Ичкерию и приведет с собою турецкое войско… Тогда, видишь ли, русские совсем уйдут отсюда… А я разве не знаю, что все это пустяки — и больше ничего?..
IX.
Старшины были в сборе и я приступил к опросу их относительно настроения жителей.
— Ну, говори ты, Джаватхан, — обратился я к рыжебородому старшине, — ты и моложе других, да аул твой оказался самым дурным: ведь, там у тебя значки даже успели выставить на крышах…
— Что же, разве я рад этому наивно заявил Джаватхан, произнося слова медленно и монотонно. — Я повторяю народу: не надо так, не хорошо, а он не слушается.
— Кто же у тебя больше других мутит народ? Кто зачинщики беспорядков?
— Все же они кричат там… разбери поди: кто больше, кто меньше… все одинаково. Да потише стало теперь, значки тоже сняли уже.
— А у тебя что делается? — задал я вопрос акташ-ауховскому старшине. По полученным мною сведениям, твои тоже хороши.
У меня, г. помощник, все благополучно, — вот что я скажу вам! — самоуверенно ответил хвастун у меня тихо… спокойно…
— Так ли, мой милый? — переспросил я его строго, — а обсуждение на сходе вопроса: бунтовать или не бунтовать, а посылка к Алибеку приглашения прибыть в Аух, а бегство целых партий в Семсир?.. По-твоему это все пустяки и в ауле у тебя благополучно?..
— Я же не говорю вам, что этого не было, — вывернулся хвастун. — Народ собирался… Некоторые болтали зря… А как я сказал им, что войско приведу, — они все прикусили языки. В Семсир же ушли одни дураки… Ей Богу, так!..
— Постой… Знаешь ты своих зачинщиков беспорядков?
— Еще бы… Всех до одного знаю.
—Ну, называй их.
Я взял карандаш и бумагу и приготовился записывать. Но тут вмещался в дело Хаджибатыр. Обратившись к старшине со словами: «Ну кого ты знаешь там… брешешь все», он повернулся, затем, ко мне и с обычной своей слащавой улыбочкой задал мне вопрос:
— Зачем тебе это? Что ты хочешь сделать с теми кого запишешь?
— Вызову их сюда, арестую и отправлю в Хасав-Юрт, как бунтовщиков, — вот что я сделаю! — объявил я мудрецу.
— Эх, не надо бы так… — мягко, почти нежно проговорил Хаджибатыр. — Время, сам знаешь, какое… Вытребовать их теперь трудно: либо в Ичкерию убегут, либо… (он хотел, вероятно, сказать: «либо за них народ заступится, не выдаст их», но не досказал). А может ты меня; глупого; выслушаешь? Я что скажу: лаской бы ты теперь, лаской… вот так… — и он медленно и тихо начал водить правою рукою по левому рукаву своей черкески, показывая, как надо поступать теперь с народом.
Акташ-ауховский старшина, по моему требованию, все-таки продиктовал мне имена 14 лиц, принадлежавших, по его словам, к наиболее горячим агитаторам восстания. Списочек я составил, но распоряжения об арестовании помещенных в нем лиц не сделал. Слишком было ясно, что «лисий хвост» был совершенно прав: задержать их, наверное, не удалось бы, а между тем население, аула увидело бы в этом вызов и, пожалуй, окончательно разгулялось бы…
— А вы что скажете мне про своих жителей? — спросил я старшину-патриарха.
— Я… произнес старик, выведенный из оцепенения моим вопросом, — я вот что скажу: народ теперь глуп и сам не знает, чего он хочет…
Пропустив старшину-резонера, который уже раньше охарактеризовал настроение своих жителей, я предложил тот же вопрос старшине-политикану. Тот, как-то нехотя, с бесстрастным выражением в лице и во взгляде, неясно, с недомолвками, высказал, наконец, что он ни за что не ручается.
— Да в чем же дело? почему? спросил я.
— Народ, известно, растерялся… и напуган сильно.
— Напуган кем или чем?
— Он боится мятежников; они могут придти внезапно и тогда начнут хозяйничать, как им вздумается.
— Боязнь смешная и глупая, — заметил я. — Ну, захотела бы, положим, сунуться к нам партия мятежников даже в несколько сот человек. Так чего же нам бояться? Ведь, мы, по первой тревоге, можем выставить против нее силу в полторы-две тысячи человек, а там и нам на помощь явится войско.
— Войско когда-то еще явится, — процедил он сквозь зубы, как то воровски сверкнув на меня смущенным и вместе злым взглядом. А наши что же могут?.. На наших надежда плохая…
— Я что-то не совсем понимаю тебя, — заметил я ему. Ты глава большой фамилии и человек, несомненно, влиятельный. Ну, одних уговори, возбуди в них энергию, других припугни… Если есть явно неблагонадежные, вышли их сюда, иди в окружное управление. Какая там робость перед ичкеринцами! Стыдись… Действуй сам бодро, смело — тогда и народ перестанет шататься из стороны в сторону.
— Я и действую, насколько могу, — последовал ответ, произнесенный глухим голосом.
X.
Отвернувшись от политикана, я обратился ко всем присутствующим с следующими, приблизительно, словами:
— О настроении населения мне известно достаточно. Обсудим теперь, что нам нужно сделать, чтобы успокоить наш народ. По всему видно, что если он стал волноваться, отбился от своих обычных занятий, болтает разные глупости, не слушается приказаний, то потому, что его сбивают с толку возмутившиеся соседи наши — ичкеринцы. Значит, прежде всего необходимо принять меры к устранению взаимных сношений между, ичкеринцами и ауховцами; затем нам следует позаботиться, чтобы мятежнические партии, прихода которых некоторые из вас так сильно боятся, не смели и носа сунуть к нам. Имейте в виду, что, в случае необходимости, из Хасав-Юрта нам будет оказана немедленная помощь (на объявление этого я был уполномочен военным начальником округа). Но, конечно, до прибытия войска пройдет несколько часов. Вот в течение этих часов мы должны будем отстаивать себя против дерзких своевольников. Обдумаем и устроим охрану, а также, на случай надобности, и защиту от врагов, если они вздумают пожаловать…
— Помощник, а помощник! — воскликнул вдруг старшина-патриарх, как будто его подтолкнул кто-нибудь, — я могу… ей Богу…
— Что вы можете?
Воевать с нахчи-мохкой (ичкеринцы). Я и раньше воевал с ними, и теперь могу… Они хорошо знают меня…
Все присутствующие взглянули на старика и усмехнулись, каждый про себя.
— В вашей готовности дать отпор ичкеринцам я нисколько не сомневаюсь, — заметил я ветхому старцу, — но один вы что же можете сделать? Нужно, чтобы и народ пошел за вами, а пойдет ли он?
— Народ… народ… — как эхо, повторил патриарх и добавил: — мои (т. е. моя фамилия) пойдут… другие тоже…
— Один пойдет, а другой не пойдет! — вставил замечание резонер. — Ты вот говоришь, что мы сильнее ичкеринцев и дать им отпор для нас не трудно, — обратился он ко мне. — Это верно. Что ичкеринцы? Такой же народ, как и мы, и оружие у них такое же. Но, ведь, они все за одно… им одного нужно… А мы… Один направо, другой налево… И то еще: придут они целой партиею, а нам нужно будет собираться, съезжаться с разных мест. Сколько времени пройдет на это?..
— А я вот что скажу вам, помощник, — запел Джаватхан: — когда ичкеринцы далеко от нас, народ немного слушается, а как только они подойдут к нам поближе, — тут уж ничего с ним, народом, не поделаешь. Бежать тогда из аула нужно — больше ничего.
Старшина-хвастун бравурно заявил, что не боится он нисколько ичкеринцев и пойдет против них с одними своими, родственниками.
— А народ там, как хочет, — прибавил он, как человек, привыкший болтать на ветер.
Политикан, запутанно и явным сознанием бессмысленности своего проекта, предложил разместить войско вдоль всей границы Ауха со стороны Ичкерии.
— Тогда народ будет чувствовать себя в полной безопасности, пояснил он свой план, — а теперь, на что же нам надеяться?..
Молодца этого, очевидно, нужно было осадить и крепко. Но, во-первых, бесспорных и веских улик против него я не имел, а, во-вторых, дать ему понять, что я хорошо вижу его игру, было в данный, момент неудобно и даже не безопасно. Взвесив это, я поневоле ограничился только замечанием, что у нас с ним войск в распоряжение нет, следовательно, и сочинять подобные проекты нам не к лицу. Потом я обратился за мнением к Хаджибатыру, назвав его умной головой.
Ауховский, оракул тихо засмеялся, причем рысьи глаза его совсем спрятались в складках век. Потом, слегка приподняв плечи, он заговорил:
— Я скажу тоже, что сказал раньше. Народ, известно, качается туда-сюда, — так не надо толкать его к Алибеку-Аджи, надо к себе его притягивать… в особенности, пугать его не надо… Торопиться тоже не к чему: делайте потихоньку да полегоньку… Когда в Ичкерии управитесь у нас само собою все пройдет. И еще я скажу тебе: вы себя, т. е. места, где живете вы русские, оберегайте пока хорошенько. Теперь народ немножечко бешеный стал: может какую-нибудь глупость сделать, а потом сам же будет плавать, я знаю. Вот и все. Другого сказать, ни чего не могу. А что уходят некоторые наши в Ичкерию, так и пусть себе уходят: пошатаются и вернутся.
— Я заметил, что они не шатаются только, а в драку вступают с царскими войсками и, кроме того, смуту еще сеют в самом Аухе.
— Что делать, что Делать!.. — дважды повторил ауховский мудрец, склонив на бок голову. — Потерпите… После ваша же воля будет…
Таким образом, совещание с главарями и мудрецами ауховского народа не дало мне ровно ничего нового и существенного. Относительно настроения населения подтвердилось лишь то, что я узнал уже раньше. А что касается разного рода распоряжений, то их пришлось сделать по собственному разумению, сообразуясь с положением дел. Распорядился я, чтобы были выставлены караулы на границе с Ичкериею, чтобы каждая группа караульных находилась в связи со всеми остальными и, в случае надобности, могла действовать «за одно» с ними, чтобы караульные ловили перебежчиков из Ичкерии в Аух и из Ауха в Ичкерию и представляли их в Кишень или в Хасав-Юрт; чтобы при появлении у границы значительной партии ичкеринцев об этом немедленно было дано мне знать с нарочным; чтобы старшины сами, или чрез помощников своих, ежедневно поверяли караулы… Много было сделано и других распоряжений, перечислять которые нет здесь надобности. При этом я предупредил начальников аулов, что распорядительность и энергия с их стороны будут должным образом вознаграждены, а противоположные качества повлекут за собою тяжкие последствия.
Я понимал, конечно, что выполнить все, потребованное мною, старшины могут лишь при том условии, если народ будет повиноваться им; наличность же этого условия была в данную минуту весьма и весьма проблематична. Однако с другой стороны, не подлежало сомнению, что старшины, как главари, больших фамильных групп, при добром желании, могли сделать немало. Наконец, в данную минуту мудрено было придумать что-нибудь другое, более практически пригодное.
Старшины — кто искренно, кто притворно — дали мне слово в точности исполнить все мои наставления и приказания.
После того я объявил им, что еду в Акташ и Юрт-Аух и желаю, чтобы они все сопровождали меня.
Старшина-политикан вздумал было попросить, чтобы я отпустил его, прикрываясь множеством дел в ауле. Я отказал ему в его просьбе, велел поручить исполнение неотложных дел помощнику старшины, который, кстати, находился у моего крыльца, ожидая своего начальника.
Старшины Акташ и Юрт-Ауха, с моего разрешения, отправились вперед, чтобы до моего прибытия созвать на сходку тех жителей, которые окажутся дома.
XI.
Выехал я в Акташ-Аух по Петуховской дороге. Сопровождали меня, кроме старшин и их собственных конвойных (человека по два — по три у каждого), также мои конвойные милиционеры, три человека, и переводчик.
Из моих милиционеров я отчетливо помню теперь только двоих — Булата и Мисирко.
Первый из них был по происхождению тавлинец. Вывезенный когда-то, мальчиком еще, своим отцом-оружейником в Аух, он здесь вырос и женился. Родной язык и родные обычаи были им забыты, он сделался настоящим ауховцем, и единственно, что выдавало его происхождение — это облик лица, отличавшийся от облика ауховца.
Небольшого роста, коренастый, с матово-белым лицом и серыми глазами, в которых светились бесхитростность и верность, Булат, в пору описываемых событий, имел от роду лет за 40. На службе в милиции он состоял уже много лет, и, еще до моего назначения в Аух, пользовался репутациею усердного и честного конвойного.
Булат сильно привязался ко мне (черта, почти чуждая чистым ауховцам и вообще сынам чеченского племени) с первых же дней совместного служения. Он не только исполнял мои приказания, но добровольно, по собственному побуждению, оказывал мне массу разнородных услуг частного характера. С тех пор, как начались беспорядки, Булат, по моим поручениям, раза три пробирался в Ичкерию и привозил мне оттуда очень ценные сведения. Сверх того, он всегда и везде держался около меня, как пришитый, или как усердный дядька.
Мисирко был ауховец, втянувшийся в конвойную службу и понимавший ее так, как и все другие ауховцы. Костюм и вооружение его отличались щегольством; он красиво становился во фронт перед начальником, охотно дежурил в передней, во время приема просителей и иногда прикрикивал на последних, проявляя в этой форме свое служебное усердие. Оказывать мелкие услуги, вроде подачи стакана воды, сопровождая в прогулке и т. п. для него было истинным удовольствием. Стоя передо мною и, слушая меня, он пристально смотрел обыкновенно мне в лицо и либо звонко смеялся, или становился грустным, смотря потому, что именно соответствовало выражение моего липа. Ему случалось иногда исполнять при мне обязанности переводчика (как и Булат, он говорил немного по-русски), и тогда на него и любо, и смешно было смотреть. Стоило мне придать своему голосу тон строгости, речь Мисирко становилась бурной, злобной, как будто он хотел разорвать просителя на части; но если я говорил тихо, ласково, импровизированный переводчик журчал, как горный ручеек, ворковал, как горлица… Но чего-либо крупного и серьезного, от него нечего было и ожидать. Еще в начале беспорядков в Ичкерии, я как-то велел ему съездить в Зандак и узнать, что делается там. Мисирхо отправился не в Зандак, а в Кишень-Аух, на досуге расспросил там известных разносителей «хабаров» о последних новостях и на другой день поднес мне собранные сплетни, как материал, добытый им в нескольких ичкерниских аулах. Как и другие милиционеры, он раза два принимался просить меня уволить его от службы, но угроза с моей стороны навсегда лишить его возможности поступить в милицию и, рядом с этим, обещание, в, случае продолжения им службы, сделать его со временем старшиною или помощником старшины, заставили этого честолюбивого, как большинство ауховцев, горца остаться при мне, впрочем, до поры, до времени.
Вспоминается мне, что в особенно важных случаях, подобных например, настоящей моей поездке, он вооружался каким-то длинным и страшно тяжелым ружьем, составлявшим предмет его гордости… Только он, впрочем, и мог носить его, благодаря своему непомерно, большому росту. На вопрос: «Что это у тебя за ружье?» — Мисирко с радостью отвечал: «крепостное, г. помощник! Из него можно сразу шесть человек насквозь прострелить!»
Переводчик был у меня новый, только что поступивший на службу. Он сразу не понравился мне своей страстишкой лезть с советами и указаниями, своею претензиею на фамильярные отношения и своею мелочною обидчивостью. Пользовался я им только в самых крайних случаях, предпочитая ему Булата. Булат говорил по-русски плоховато, но умел как-то очень понятно передавать все существенное и необходимое.

Pages: 1 2
You can follow any responses to this entry through the RSS 2.0 feed. Both comments and pings are currently closed.

Comments are closed.