Суббота, Ноябрь 27th, 2010 | Автор:

ВЫПУСК КАВКАЗСКИЙ ВЕСТНИК № 4 ЗА 1900 ГОД
ИЗ НЕДАВНЕГО ПРОШЛОГО НА КАВКАЗЕ.

рассказы-воспоминания о чеченском восстании в 1877 г.
Рассказ первый.
Первые дни восстания. Приключения ичкеринского пристава Проценко.
I.
Чеченцы, как известно, делятся на плоскостных и нагорных. И те, и другие обитают в северо-восточном углу Кавказа, причем нагорные чеченцы занимают часть северного склона Главного и почти две трети того же склона Андийского хребтов, а плоскостные обитают против них, на дивно-плодоносной долине, обрезывающейся на севере реками Сунжею и Тереком.
Нагорные чеченцы, в свою очередь, делятся на восточных и западных. Западные чеченцы разбиваются на несколько обособленных обществ. Что касается восточных чеченцев, то они состоят из двух племен, которые носят наименования ичкеринцев и ауховцев.
Так как настоящий первый рассказ мой относится исключительно до ичкеринцев, то прежде, чем начать его считаю не лишним сказать здесь несколько слов как о самих ичкеринцах, так и стране их, носящей название Ичкерии.
На северном склоне Андийского хребта Ичкерия занимает место между Плоскостной Чечней (на севере), землею ауховцев (на востоке), Дагестаном (на юге) и землею западных нагорных чеченцев (на западе). От Дагестана Ичкерия отделяется перевалом Андийского хребта; от западных чеченцев — гребнями гор, лежащих между реками Аргуном и Бассом; от плоскостных чеченцев — искусственной границей, проведенной по гребням и склонам, так называемых, Черных гор (нижние террасы Андийского хребта), и от земли ауховцев — искусственною же ломаною линиею, начинающеюся на севере у речки Яман-су и кончающеюся на юге у речки Акташ.
Ичкерия сплошь гористая; горы эти — отроги Андийского хребта, направляющиеся с юга на север от скалистых кряжей Пешхой-лам, Ален-Джерак-корт, Керкеты, Цобемеер, Тамух и др. к низменной чеченской плоскости. Южная полоса Ичкерии скалиста и безлесна и вся растительность на ней стоит из травы и цветов альпийских высот. Она, впрочем, не широка — две, три и местами четыре версты в поперечнике. Ниже ее, к северу, горы принимают совсем иной характер. Состоя из бесчисленного количества хребтов и хребтиков, разбросавшихся во всевозможных направлениях, они то и дело переходят в живописные плоскогорья и великолепные долины. Сотни ручьев, потоков и речек орошают их со всех сторон, омывая чуть не каждую пядь земли. Роскошь растительности изумительная. Великолепные чинаровые леса покрывают собою огромные площади, начинаясь на гребнях гор и спускаясь на дно ущелий. Безлесные плоскогорья и, долины в продолжение месяцев восьми в году, покрыты тучною травою, и, обработанные под хлебные злаки дают прекрасные урожаи. Такой характер имеет Ичкерия вплоть до, своей северной границы.
Ичкеринцы живут на описанной земле во множестве аулов и хуторов, приютившихся у горных потоков и рек, в прекрасных долинах, а иногда на живописных плоскогорьях. Подле каждого аула расстилаются тучные нивы и пастбища, огражденные от ветров густыми лесами.
Климат в Ичкерии чудесный, похожий на климат Малороссии.
Плоскостные чеченцы сами себя называют нахчи, но для обозначения ичкеринцев они употребляют название нахчи-мохкой. Мохкой — уменьшительное от слова мохк — земля; нахчи-мохкой значит чеченец маленькой земли, Какое бы происхождение не имело это название, во всяком случае оно доказывает, ;что сами плоскостные чеченцы находят разницу между собою и ичкеринцами, несмотря на то, что и они, и ичкеринцы принадлежат к одним и тем же фамильным группам и состоят между собою в близком родстве. И, действительно, есть разница между нахчи-мохкойцами и нахчи как в физическом, так и в нравственном отношении. Нахчи-мохкойцы или ичкеринцы, ниже ростом и сухопарее своих плоскостных соплеменников; они живее последних и гораздо подвижнее их; речь их и манеры мягче и приятнее, взгляд добродушнее и веселее, смех беззаботнее и теплее и в нем не слышно той ехидно-злой нотки; которая пробивается нередко в смехе плоскостного, чеченца. Душевные качества ичкеринца, вообще представляют собою удивительную смесь хорошего и дурного, смесь наивности, легкомыслия; детской изменчивости настроения — с одной стороны, и варварски-грубых и бурных порывов – с другой; смесь таких, добродетелей, как религиозность, благоговение перед мудрыми народными обычаями, гостеприимство, высокое; понимание личной и фамильной чести, почтение к старшим — с одной стороны, и таких пороков, как, мстительность, вероломство и жестокость — с другой. Люди минуты, с горячею кровью и без навыка обуздывать, свои порывы, ичкеринцы, под влиянием внезапного возбуждения, способны совершать; самые дикие поступки. Однако, возбужденное состояние их вскоре проходит и тогда они легко падают духом и проявляют малодушие. В двух словах об ичкеринцах можно сказать, что это — непосредственные дети гор и лесов, наделённые пылким темпераментом и живущие или по народным традициям — в пределах будничного житейского обихода, или инстинктивными побуждениями — вне этих пределов.
II.
Вот среди ичкеринцев и вспыхнуло в 1877 году восстание, известное под именем чеченского.
Днем восстание чеченцев в то время было признано и признается еще теперь 16-е апреля, когда кучка ичкеринцев напала на табун лошадей кабардинского полка, пасшийся в окрестностях Хасав-Юртовской слободы, с намерением угнать его в горы, и ранила при этом солдата-табунщика. Но в действительности восстание началось четырьмя днями раньше. Как это произошло, о том будет речь ниже, а здесь я сделаю маленькое отступление, чтобы познакомить читателя с местом, где подготовлялось восстание и с лицами, участвовавшими в его подготовлении.
В восточном углу Ичкерии лежит большой аул Зандак, земля которого протянулась далеко на юг, в полосу наиболее диких и густых лесов, покрывающих склоны горы Доруум. За опушкой этих лесов, в пределах зандаковской земли, в глухой трущобе, отделенной от открытых мест двумя глубокими лесистыми оврагами, в 1877 году находился зандаковский хутор Симсир или Семсир. Хутор состоял из 20-22 дворов зандаковцев, занимавшихся выделкою деревянной посуды для продажи. К числу хуторян принадлежало и семейство Алдамовых, состоявшее из пяти братьев, из которых старшему было лет под 50, а младшему лет 18. Обладая некоторым материальным достатком и отличаясь благочестием, братья Алдамовы, из года в год, отправлялись по очереди, начиная со старшего, в Мекку и Медину, на поклоненье гробу Магомета. Трое старших братьев успели побывать в Мекке до 1876 года, а четвертый брат — Али-бек — совершил паломничество в мусульманские священные места именно в этом году, имея от роду 24—25 лет, не более. Вероятно, во время пребывания в Аравии и Константинополе, братья Алдамовы успели обзавестись там обширным знакомством среди разных слоев турецкого общества; вероятно, между знакомыми Алдамовых были и влиятельные представители турецких правящих классов, отлично знавшие в 1876 году, что война между Турциею и Россией неизбежна и решившие воспользоваться Али-беком Алдамовым для возбуждения смут на Кавказе. Али-бек был молод, простодушен, легковерен и религиозен; поэтому турецким патриотам, вероятно, не особенно трудно было убедить его принять титул имама и поднять на своей родине знамя восстания, во имя свободы и религии. Говорю «вероятно», потому что достоверных сведений на этот счет у нас не имеется. Но, однако, только допустив эти выроятия, мы в состоянии понять, как могло случиться, что простой ичкеринец, без имени, без связей, без влияния, решился взять на себя роль главы восстания против господствующей власти.
По возвращении из Мекки и Константинополя, Али-бек стал устраивать в семсирском хуторе совещания с целью подготовления восстания в момент объявления нами войны Турции. Участниками этих совещаний были, прежде всего, братья Али-бека, а затем родственники и однофамильцы его. Народу на совещаниях бывало обыкновенно мало; разговоры на них происходили вяло, без воодушевления, без надежды на успех дела и даже без твердого сознания серьезности его. Хотя в течение зимы 1896—1897 года заговорщики собирались на совещания не один раз, пользуясь полною изолированностью своего хутора и отсутствием на нем хотя бы подобия какой-нибудь власти, но сделать на них им удалось очень немного: все ограничилось тем, что они соединились в партию, в которую вошли человек 25—30 ичкеринцев и один или два турецких эмиссара.
Имели ли семсирские заговорщики единомышленников в других местах Чечни и Дагестана? Наверное, имели, иначе трудно объяснить ту быстроту и легкость, с которыми восстание, начавшееся в восточном углу Ичкерии, разлилось по многим другим местам Нагорной Чечни. Однако, в создании этих единомышленников сами семсирцы едва ли играли значительную роль, так как, в сущности, они не имели ровно никакого значения в глазах народа. Надо думать, что призыв единомышленников к братьям Алдамовым шел другим путем: во-первых, их вербовали в самой Турции, из среды находившихся там, одновременно с Али-беком, кавказских богомольцев, а, во-вторых, контингент их увеличивали разъезжавшие по Кавказу агенты турецкого правительства. И все-таки единомышленников было, очевидно, немного, и до поры до времени они держались в высшей степени тихо и осторожно. Немногочисленностью и крайнею осторожностью их вполне объясняется то, что народ только чувствовал присутствие в его среде людей, настроенных на особенный лад, но он не знал ни их самих, ни их замыслов, а потому интересовался ими в довольно слабой степени.
III.
Объявление войны Турции последовало 12-го апреля 1877 года. Семсирские заговорщики каким то образом узнали об этом в тот же день, и вот в ночь с 12 на 13 апреля они торжественно выступают из своей трущобы, с весело развевающимся на высоком древке красным флагом (по местному названию — значек) и направляются к ближайшим ичкеринским аулам. Оказывается, однако, что аулы нисколько не подготовлены к принятию заговорщиков. Куда ни подходит эта толпа с молодым имамом во главе и с напыщенными речами о святости и необходимости ополчиться на «неверных», везде ее встречают возгласами: «Уходите прочь, не то прогоним вас выстрелами!» Потолкавшись между несколькими аулами, решительно отказавшимися принять их к себе, заговорщики вечером 13 числа подошли к ичкерийскому аулу Беной, население которого славится легкомыслием, весельем и беспокойным нравом, склонностью к беспорядкам, как своего рода спорту, и раньше принимало участие в возмущениях. Бенойцы позволили пришельцам расположиться около аула, снабдили их пищей, вообще отнеслись к ним благосклонно, — и с этого, момента горсть авантюристов и болтунов превратилась в силу. Впрочем, в первое время из беноевцев активное участие в восстании приняли всего человек 30, с бойким односельцем их Султан-Мурадом во главе, и дня два партия состояла не более как из 60 человек.
IV.
Из рассказанного видно, что восстание семсирцев отчасти было неожиданностью для самой Ичкерии. Что же касается местных представителей нашей власти, то для них оно явилось внезапным громом из безоблачного неба. Правда, нельзя сказать, что до появления партии из шестидесяти мятежников вовсе не было никаких признаков возможных осложнений в том случае, если мы объявим войну Турции. Замечались некоторые признаки, вроде, например, усилившегося в народе пристрастия к религиозно-политическому танцу «зикр», но для определения их, а главное, уразумения их значения необходимо было обладать большим знанием народного характера, народных привычек и большою опытностью в деле управления народом. К несчастью, в пору восстания в том районе, где оно началось, в качестве народного правителя находился человек, совершенно новый, назначенный на должность всего только за несколько месяцев перед тем. Это был штабс-капитан Проценко , человек умный, образованный, начитанный, хорошо владевший пером. До назначения на должность пристава восточной половины Ичкерии он был полковым адъютантом и им не могли нахвалиться как человеком и как дельцом. Получив должность пристава, он покинул свою семью в укр. Ведене — местопребывании окружного управления — и переехал в аул Ножай-Юрт, отстоящий от Зандака верст на 7 и от уничтоженного потом нами Семсирского хутора верст на 12. В Ножай-Юрте он поселился у почтенного старика Шахбулата Шейх-Амирова, имевшего звание прапорщика милиции и пользовавшегося уважением среди соплеменников, — поселился, кое-как устроился и почувствовал себя, как в дремучем лесу. Народа, его характера, обычаев, воззрений он не знал, вникнуть в его настроение, понять смысл его речей не мог. Привыкши в полку принимать все, что ему говорят в прямом смысле, он и не догадывался, что большинство горцев смотрит на дар слова с талейрановской точки зрения: «язык дан человеку для того, чтобы скрывать свои мысли». Всякого рода речи приходивших к нему ичкеринцев он принимал за чистую монету и удивлялся глупости туземцев, их назойливости, мелочности интересов, желаний… Народ легко понял своего пристава и стал проводить его на каждом шагу самым наглым образом. При подобных условиях и каждый оказался бы неспособным разглядеть, что творилось у него под носом или принять какие-либо меры к предупреждению готовившегося восстания.
IV.
Ночь с 13 на 14 апреля мятежники провели в лесу, лежащем между Беноем и соседним аулом Гендрыген. На этой первой, своей лагерной стоянке, при ярком освещении костров, они присягнули на коране служить делу восстания до последнего, не выдавать друг друга ни за что и целью восстания иметь окончательное изгнание русских из пределов Кавказа. Али-бек-Хаджи Алдамов торжественно был провозглашен великим имамом, а помощниками его, в качестве наибов не существовавших еще наибств, были назначены Султан-Мурад (беноевец) и Сулейман житель аула Цонторой, (аул лежит верстах, в восьми, от Беноя, у подошвы ичкерийской священной горы Кетеш-Корт). На этой стоянке молились, пели священные гимны, стреляли, клялись и проклинали…
14-го апреля мятежники в высшей степени экзальтированные выступили из лесу. Впереди отряда ехал знаменоносец; далее виднелась священная особа молодого, с нежно-розовым цветом лица и добродушным взглядом, имама, одетого в традиционный зеленый халат и белую чалму, с которой спускались вниз длинные концы белой материи; следом за имамом ехали его наибы, а по сторонам и сзади весело гарцевало войско…
Ничтожная горсть мятежников сразу превратилась в глазах пылких ичкеринцев в провозвестников свободы и наступления новых, светлых дней. Ичкерия пришла в невообразимое волнение. Народ побросал все работы и затолпился на площадях подле аульных мечетей. На этих форумах начались бурные дебаты, на которых с наивною смелостью и беззаботностью, свойственными только ичкеринцам, обсуждались вопросы: быть или не быть русскому владычеству на Кавказе и как лучше поступить: восстать ли немедленно или, из осторожности, обождать окончательным решением. Некоторые из аулов, вчера только прогнавших от себя семсирца Али-бека Алдамова, сегодня отправили к имаму Альбика-Аджи (так называли его ичкеринцы) депутации с просьбою — придти и властвовать над ними; другие из этих аулов остановились на решении ждать дальнейшего хода дел. В эти дни смятения было много забавных и печальных эпизодов. Старшина одного аула, долго убеждавший жителей не слушать соблазнительных речей посланцев Али-бека и не подвергать себя риску, вдруг приказал своей жене сделать «значек» и, прикрепив его к высокому шесту, выбежал с ним на аульную площадь.
— Правоверные, за мной! — крикнул он. — Кто любит Аллаха и его пророка, за мной!.. Все за мной и да погибнут «гяуры»!..
Затем он бросился с толпою односельцев на поиски Али-бека-Аджи, чтобы увеличить собою контингент возмутившихся.
Другой старшина, испугавшись настроения своего аула, ускакал из него в укреп. Кишен-Аух . Народ тотчас же снес его дом, а имам заочно приговорил его к смертной казни.
Против третьего старшины, ехавшего из одного аула в другой, молодежь устроила в лесу засаду, с целью подстрелить его, но он как-то проведал об этом и избегнул опасности.
К числу аулов, решившихся, до поры до времени, не присоединяться к Али-беку, принадлежал и Ножай-Юрт — ставка пристава Проценко. Надо сказать, что 14-го и 15-го апреля, когда вся восточная Ичкерия представляла собою взбаламученное море, Проценко находился в укр. Ведене — центре управления Ичкеринского округа. Но в ауле оставался Шахбулат и, благодаря этому, население аула не поддалось общему увлечению.
Пристав возвратился в свою ставку 16-го апреля в сопровождении значительного конвоя из почетных представителей населения и милиционеров. Одного из милиционеров он послал в Веден за порохом для своего конвоя. Как оказалось на следующий день, милиционер этот отвез порох не к приставу своему, а в стан мятежников и сам, конечно, остался в нем же. Почетные представители, доставившие пристава в Ножай-Юрт, разъехались по своим аулам, и пристав остался под охраною 3-4 своих конвойных милиционеров.
Утром 17-го апреля Проценко проснулся в своей ставке в удрученном настроении. О том, что творится в его участке, он, конечно, уже знал. В тоже время ему стало ясно, что он совершенно бессилен предпринять что-либо против восстания и что самое его присутствие в участке не имеет смысла. Между тем из Веденя его отправили с инструкциею: «принять всевозможный меры к подавлению возмущения и, во всяком случае, не покидать своего поста до получения на это особого разрешения.
День прошел в получении разного рода тревожных известий. Сначала Проценко сообщили, что из сопровождавших его накануне почетных туземцев кое-кто успел уже отправиться с поклоном к имаму и его наибам; потом его стали смущать тем, что один аул за другим перешли на сторону Али-бека, что накануне сделали нападение на хасавюртовский конный табун, что из собственного его конвоя, кроме милиционера, который был послан за порохом, еще двое бежали к Али-беку, и пр.
Под вечер пришел Шахбулат и, в свою очередь, поделился с приставом новостями дня. Из его слов оказалось, что восстание разрастается с неимоверною быстротою. По народной молве, в нем приняли уже участие, кроме ичкеринцев, жители Аргунского округа (Западная нагорная Чечня), андийцы и частью ауховцы. Сделанное накануне нападение на хасавюртовский табун было не более, как шуткою, баловством. На следующий день (т. е. 18 числа) все восставшие ичкеринцы должны собраться на могиле народного шейха Ташу-Хаджи (святого, могила которого находится около аула Шуани) и там объявить себя окончательно отложившимися от русских и вступившими в войну с ними; Вслед затем должно быть сделано нападение на один из трех русских пунктов Хасав-Юрт, Кишень-Аух или Веден.
К рассказанному Шахбулат добавил, что брожение в самом Ножай-Юрте принимает все более угрожающие размеры и он еле-еле сдерживает народ от бунта.
Старик хотел уйти, но Проценко задержал его. Тоска беспомощного одиночества, а также желание как-нибудь выйти из пассивного состояния навели пристава на мысль попробовать, проявить, себя в качестве представителя власти. Шахбулата он остановил, чтобы, попросить его послать вполне надежных людей за старшинами, аулов не успевших еще перейти на сторону мятежников. Повлиять теперь на ход дел Проценко, конечно, не надеялся, но ему показалось, что можно еще спасти, хоть что-нибудь.
Гонцы, были разосланы и на другой день, утром некоторые из старшин явились — кто из любопытства, кто из предосторожности.
Явившиеся посидели и потолковали со своим экс приставом (как они давно уже решили про себя). Поведение их окончательно убедило Проценко, что они совершенно не надежны, но речи старшин были полны уверений в преданности и покорности русскому правительству. Затем старшины поспешно разъехались, чтобы поскорее явиться к Али-беку и оправдаться перед ним в совершенном ими преступлении — поездке к русскому приставу.
VII.
Вслед за их отъездом все население Ножай-Юрта пришло в смятение. Народ толпился на площади и кричал о необходимости скорее примкнуть к мятежу, чтобы не навлечь на себя гнева имама Альбика-Аджи. В разных местах аула стали все чаще раздаваться выстрелы. Из числа дебатировавшихся на площади вопросов, вопрос о том как поступить с единственным русским офицером сидевшим в ауле, особенно горячил головы… Одни кричали, что его нужно связать и отвезти в стан имама, другие находили, что лучше теперь же покончить с ним здесь, потому что это заставит всех, кто еще не примкнул к имаму, либо бежать к «гяурам» («и пусть их удирают, пока целы!»), либо стать под наше знамя. Шахбулат умолял народ отпустить пристава в Кишень-Аух или Хасав-Юрт, но его никто и слушать не хотел.
Проценко сидел в это время в своей комнате в каком-то оцепенении. Он был один; милиционеры его давно уже разбежались. В голове его проносились мысли об оставленном в Ведене семействе, о службе в полку и о полковых товарищах, весело готовящихся к походу против мятежников… о нелепости его положения и странности полученного им приказания — «не трогаться с места впредь до особого распоряжения». Через растворенную дверь комнаты до него доносился гул толпы, он отчетливо слышал звуки выстрелов… Но затворить двери он не решался, боясь ощущения еще большего одиночества…
Вошел в комнату какой-то незнакомый ему ичкеринец. Насмешливо взглянув на него, вошедший произнес: «Кунак, табак давай!» — и, не ожидая ответа; подошел к столу. На столе в одном месте лежал картуз с табаком, а в другом лежала книжка папиросной бумаги. Ичкеринец взял то и другое, засунул себе за пазуху и, как ни в чем небывало, направился к двери, произнеся на прощанье: «Маршаалва» (прощай).
Проценко сорвался было с места с мыслью броситься за наглецом, вырвать у него похищенное и самого выпроводить в шею. Но подавленный бушевавшею вокруг него стихийною силою, он лишился всякой энергии. «Стоит ли?» — промелькнуло у него в голове? и, беспомощно опустив руки, он снова присел к столу, около которого сидел и раньше.
Через некоторое время вошел другой ичкеринец. Не сказав ни слова, молодец этот начал осматривать комнату и, между прочим, заглянул под кровать, где под изголовьем, лежала голова сахару. Ичкеринец вытащил сахар из под кровати, взвалил его себе на плечи и вышел, не взглянув даже на апатично следившего за ним пристава.
Вдруг во дворе послышался необычайный шум. Взглянув в окно, Проценко увидал, что во двор входила толпа сильно возбужденных, людей и о чем-то шумела. O чем — он понять не мог, но заметно было, что многие из толпы горячо спорят между собою. У некоторых из них пистолеты были не за поясом, как носят обыкновенно, а в руках… Но вот показался откуда-то Шахбулат, в бешмете, без оружия и с палкою в руках. Старик начал кричать на толпу, побагровел весь, а потом поднял палку и замахал ею перед собою, как пастухи машут хворостиною, когда подгоняют табун. Толпа сначала не обратила внимания на выходку старика, но когда, продолжая махать перед собою палкою, он стал наступать на нее, то стоявшие впереди, смеясь, начали пятиться назад. Шахбулат наседал на толпу все больше и больше, и она поневоле все более пятилась назад. Кончилось дело тем, что, очутившись около ворот, толпа высыпала через них на улицу. Старик запер за буянами ворота и направился в комнату Проценко.
— Яман наш народ, очень яман, — произнес он, обращаясь к приставу.
Помолчав, чтобы отдышаться, он продолжал:
— Кишень якши, приступ! Там салдус есть . Кишень пойдем, приступ! Ножай нельзя…яман.
— Не могу я в Кишень ехать, — отвечал Проценко; — мне приказано сидеть здесь, пока не пришлют разрешения выехать.
— Зачем здесь?.. — заволновался старик, — яман, яман здесь… салдус нет, ничего нет… Альбика-Аджи придет…
Проценко повторил, что не может выехать, и старик вышел от него с недоумением и скорбью на лице.
Через час в комнату пристава-пленника вошла жена Шахбулата, в сопровождении своего родственника, знавшего немного по-русски. Старушка, с лицом сморщенным, как печеное яблоко, с глубоко ввалившимися круглыми глазами, обратилась к нашему офицеру с тою же просьбою о выезде его из Ножай-Юрта в Кишень. Через пришедшего с нею ее родственника она высказала ему и основания своего предложения. «Сейчас вот, — говорила старушка, — старику удалось выгнать со двора сумасбродов, пришедших с дурными намерениями… Он сказал им, что ты наш гость и что, пока он жив, им не удастся дотронуться до тебя пальцем. Они уважили его и ушли. Но это были наши односельцы. Могут явиться люди Альбика-Аджи и тогда старика не послушают… Мы решили защищать тебя, как нашего гостя, как сына, — продолжала она, — мы так и сделаем… Ну и убьют моих сыновей, и старика убьют, а потом что? Тебя все-таки возьмут и сделают с тобою, что захотят… Сыновья мои готовы упереть… Мы не опозорим своей фамилии, не думай… да пользы от этого не будет никакой… Уезжай, пристав, пока еще можно, уезжай». И чтобы придать большую силу своей просьбе, старушка стала стаскивать с своей седой головы платок, намереваясь, по обычаю, бросить его на землю, а потом опуститься на него перед приставом.
Проценко не допустил ее совершить акт, выражающий собою самую униженную просьбу. Вместе с тем, пораженный и потрясенный ее речью, он дал ей слово непременно уехать ночью. Старушка поблагодарила его и вышла.
Для несчастного офицера наступил новый фазис нравственных испытаний. Выехать теперь было необходимо, но этим нарушался долг службы. Не в той или другой формальной ответственности заключалось дело, а в том, что поступок могли истолковать в смысле бегства с своего служебного поста… позор был страшен… К счастью, Проценко внезапно пришло в голову совершенно правильное соображение. Было пять часов пополудни. Так как от Ножай-Юрта, где он находился, до Хасав-Юрта, местопребывания начальника соседнего округа, езды было всего часа три, то нарочный, отправленный в Хасав-Юрт с рапортом к начальнику округа, мог возвратиться с ответом часов в 11 ночи. В рапорте Проценко решил просить разрешения выехать из Ножай-Юрта, где пребывание его, очевидно, было совершенно бесполезно. В благоприятном ответе он не сомневался, а потому успокоился на том, что часов в 12 он покинет свою западню, не нарушая долга службы.
Соображениями своими он тотчас поделился с Шахбулатом. Тот одобрил их и через полчаса один из родственников старика, снабженный рапортом к хасавюртовскому окружному начальнику, выехал из аула. Из осторожности гонец направился в сторону, противоположною Хасав-Юрту, и только потом, верстах в двух от аула, свернул с дороги.
VIII.
До возвращения гонца оставалось не менее четверти суток. Проценко никак не мог забыть этого, и, в сознании своей полной беспомощности, с чувством уныния и тоски бродил по комнате взад и вперед, беспрестанно выглядывая в окно на двор. Показался во дворе сын Шахбулата, мужчина лет 30, вооруженный не только кинжалом, шашкою и пистолетом, но и ружьем; скоро к нему присоединился брат его, помоложе, вооруженный таким же образом. Постепенно к этим двум молодым людям стали подходить с разных сторон другие ичкеринцы всяких возрастов. Проценко сообразил, что последние родственники старика. Через час их набралось человек до пятнадцати. Ружья у всех были в руках и без чехлов.
С наступлением сумерек число собравшихся во дворе увеличилось. Около людей стали появляться оседланный лошади, которые то приводились откуда-то (не через ворота), то уводились куда-то (должно быть за селение, в кустарники, подумал Проценко)… А в тоже время в ауле опять послышался гул; ослабевшие было выстрелы, снова участились…
Чувствовалось страшное напряжение и во дворе Шахбулата, и там, в ауле… Время тянулось бесконечно долго… Дотянулось оно кое-как до одиннадцати часов… прошел и еще час… В ауле все затихло, но эта тишина была какая-то зловещая… Казалось, вот-вот мулла огласит воздух с вышки мечети призывом правоверных собраться для встречи имама или для выслушания посланца его. Стрелка карманных часов Проценко подошла к часу и медленно, медленно поползла дальше… В половине второго перед измученным и страшно осунувшимся офицером, как из земли, вырос ичкеринец-нарочный и, молча, подал ему письмо. Проценко прочел его. В нем говорилось, что ему, ножай-юртовскому приставу, разрешается немедленно выехать в Кишень-Аух и ожидать там приказаний.
IX.
Лишь только Проценко объявил содержание письма Шахбулату, во дворе началось движение. Одни входили в дом, другие выходили, но все делалось очень тихо. Вошел в комнату один из сыновей старика и, обратившись к Проценко, произнес: «пойдем». Проценко захватил портфель с бумагами и пошел за ичкеринцем. Как только они вышли на двор, тот взял его за руку и повел не к воротам, а к задней части двора. Там он провел его через пролом в заборе, в какой-то узкий переулок и начал спускаться с ним по склону горы. Впереди и сзади их шло по несколько человек ичкеринцев. Скоро они оставили за собою аульные строения и углубились в кустарники. Потом они вышли на какую-то поляну, на берегу ручья. Здесь стояло с десяток оседланных лошадей, около которых виднелись люди и в том числе старик Шахбулат. К Проценко подвели лошадь и сказали: «садись, твоя». Он не заставил себя ждать. Сели на лошадей и все другие. Через минуту вся кавалькада, из 12-15 всадников, с Шахбулатом и приставом в середине, медленно тянулась по узкой лесной тропинке. Поднимались на возвышенности, спускались в балки, перерезывали ручьи… в одном месте выехали на торную дорогу и из предосторожности промчались по ней рысью; потом опять углубились в лесную чащу. Спустились к ручью, носящему название Шельмаин, и по другую сторону его поднялись на вершину холма. Это была уже ауховская земля; все вздохнули свободнее, как будто у всех гора свалилась с плеч… Впереди, на востоке, край неба принял тускло-серый цвет. Ближайшие предметы стали вырисовываться отчетливее. Подул свежий ветерок. Каждый малейший звук стал отдаваться в ушах громче и резче. Через некоторое время серый цвет неба перешел в нежно-розовый. Лес ожил и затрепетал… Послышалось нежное музыкальное журчанье скрытой вблизи реченки; где-то перекликались птицы и в тоже время громко, торжественно, как гимн восходящему солнцу, разлилась в пространстве песня соловья…

Pages: 1 2
You can follow any responses to this entry through the RSS 2.0 feed. Both comments and pings are currently closed.

Comments are closed.